205
IV
В печать проникло известие об интересной беседе В. Г. Черткова с некоторыми слушательницами Бестужевских курсов, ездившими в Ясную Поляну. По словам г. Черткова, «Лев Николаевич не уходил из Ясной Поляны, из жизни, которая была ему тяжела, в жизнь, которую он считал лучшей, потому что видел в таком переходе эгоистический шаг». Это едва ли не единственные разумные слова, которые были произнесены с тех пор, как совершился «исход» Толстого из его родового гнезда. Именно так, именно эгоистический шаг! Господа, назойливо требовавшие такого шага от своего «учителя», этого не сообразили. И не только эгоистический, — такой шаг, повторяю, противоречил всему учению Толстого. Об этом тоже не догадались.
206
Правда, г. Чертков прибавил, что Толстой смотрел на свое пребывание в Ясной Поляне, как на тяжелый крест. И мне, конечно, и в голову не приходит сомневаться в этом.
Я хорошо помню трогательные строки, написанные им в ответ людям, спрашивавшим его: «Ну, а вы, Лев Николаевич, проповедовать вы проповедуете, а как исполняете?» Строки эти дышат такой искренностью и написаны с такой благородной силой, что читатель наверно с величайшим удовольствием вспомнит их:
«Я отвечаю, что я виноват и гадок, и достоин презрения за то, что не исполняю, но притом не столько в оправдание, сколько в объяснение непоследовательности своей, говорю: — посмотрите на мою жизнь прежнюю и теперешнюю, и вы увидите, что я пытаюсь исполнить: я не исполнил и одной десятитысячной, это правда, и я виноват в этом, но я не исполнил не потому, что не хотел, а потому, что не умел. Научите меня, как выпутаться из сети соблазнов, охвативших меня, и я исполню, но и без помощи я хочу и надеюсь исполнить. Обвиняйте меня, я сам это делаю, но обвиняйте меня, а не тот путь, по которому я иду и< который указываю тем, кто спрашивает меня, где, по моему мнению, дорога» 1).
Это — настоящая трагедия, много перестрадал человек, из-под пера которого вышли эти строки. Но в чем заключается «пафос» этой трагедии (как выразился бы Белинский)? Толстой говорит о бессильной борьбе своей с охватившими его соблазнами и хочет, чтобы винили его самого, а не тот путь, по которому он шел. Но на самом деле соблазны, если они и были, совсем не играли тут решающей роли, и виноват был не сам Толстой, а именно тот путь, по которому он шел — вернее, пытался идти.
Путь этот вел в мертвую страну квиетизма. А Толстой был слишком живым человеком для того, чтобы хорошо чувствовать себя в этой стране. Он рвался из нее назад. И чем более стремился он вырваться из нее, тем более запутывался он в самых безвыходных и самых мучительных противоречиях. Он не может оставаться в бесплодной стране квиетизма. Но как только он выходит за ее пределы, его заставляет вернуться в нее непреодолимая логика его доктрины, основанной на противопоставлениях «вечного» — «временному», «духа» — «телу».
Мы видели, что согласно этой доктрине, не следует развивать в себе физическую (животную) жалость к людям. Задача истинного христианина не в том, чтобы избавлять людей от физических страданий. Сегодня
1) Там
же, стр. 223.
207
вы спасли своего друга от бешеной собаки, а «через много лет» он умер от объедения. Чего же вы достигли? Это не все. Ни один человек не может «раскаять» другого. Поэтому Толстой радовался, как мы знаем, тому, что в нем угасал дух прозелитизма. Находясь в таком настроении, он писал:
«Человек, понявши жизнь, как учит понимать ее Христос, как бы протягивает от себя наверх нить к богу, связывает себя с ним и, обрывая все боковые нити, связывавшие его с людьми (как и велит это Христос), держится только на одной божеской нити и ею только руководится в жизни» 1).
Толстой превращается в монаду, у которой, как известно, нет окон на улицу. Вся его нравственность принимает чисто отрицательный характер: «Не сердись. Не блуди. Не клянись. Не воюй. Вот в чем для меня сущность учения Христа» 2).
Но хотя у монады нет окон на улицу, улица не перестает бороться за свою жизнь, стремиться к наслаждению и временами тяжело страдать. Страдания эти доходят до сведения монады, и она отзывается на них потому, что ее сердце лучше ее доктрины. Толстой покидает бесплодную страну квиетизма.
В 1892 г. Россию постигает «недород хлебных произведений». Крестьяне голодают. Толстой устремляется к ним на помощь. Покинута роскошная жизнь в Ясной Поляне; начинается деятельное служение ближнему. Вы думаете, — Толстой счастлив, освободившись от тяжести яснополянского «креста»? Очень ошибаетесь. Слушайте:
«Удивительное дело. Если бы у меня еще было сомнение о том, можно ли деньгами делать добро, то теперь, на деньга покупая хлеб и кормя несколько тысяч человек, я уже совершенно убедился в том, что, кроме зла, деньгами ничего сделать нельзя».
«Вы скажете: Зачем же вы продолжаете делать?
«Затем, что не могу вырваться, и затем, что, кроме самого тяжелого состояния, ничего не испытываю и потому думаю, что делаю это не для удовлетворения личности.
«Тяжесть не в труде, труд, напротив, радостен и увлекает, и не в занятии, к которому не лежит сердце, а во внутреннем постоянном сознании стыда перед самим собой» 3).
1) Там же, стр. 24.
2) Там же, стр. 216.
3) Там же, стр. 190—191.
208
Чего, собственно, стыдился в данном случае Толстой? Конечно, не того, что пришел на помощь своим ближним. Это было хорошо. Но плохо было, по его мнению, то, что он помогал им деньгами, которыми нельзя делать добро. Как же следует помогать ближним? Им следует помогать, открывая перед ними свет истинного учения. Толстой не страдал бы и не стыдил бы самого себя, если бы мог быть последовательным. А он был бы последовательным, он остался бы верен духу своего учения, если бы, придя в голодающую местность, изложил крестьянам, как следует жить по закону правды: «Не сердись. Не блуди. Не клянись. Не воюй». Не подумайте, что я клевещу здесь на учение Толстого. Я только открываю перед вами его истинную природу. Толстой был вполне верен этому учению, когда писал:
«Если хорошо представишь себе смерть и вызовешь в своей душе то, что уничтожает страх ее (есть только страх, — смерти самой нет), то, что вызовешь, с излишком достаточно для уничтожения всех плотских страхов и сумасшествия, и одиночного заключения.
«Двадцать пять лет сумасшествия или одиночного заключения ведь, во всяком случае, только кажутся удлинением агонии, в сущности же удлинения нет, потому что перед той истинной жизнью, которая дана нам, час и тысячелетие все равно» 1).
В этих строках легко узнать автора, придумавшего уже известные нам доводы в пользу непротивления злу: «объедение», от которого «через много лет» умрет мой друг, сегодня спасенный мною от бешеной собаки; эпидемия, которая завтра унесет моих детей, сегодня вырванных из рук «Зулу». Если «нет удлинения агонии» для человека, которого посадили в тюрьму на 25 лет, то нет увеличения мучительности «агонии» и для человека, которому предстоит умереть голодной смертью. Ибо, если час и тысячелетие — все равно перед той истинной жизнью, которая дана нам, то кольми паче все равно, от чего умереть нам — от голода или, например, от тифозного микроба. Вот почему Толстой и считал себя плохим «слугой бога», когда помогал голодающим крестьянам.
Противопоставление «временного» «вечному» привело его к тому, что он должен был одинаково страдать как тогда, когда он следовал велениям «вечного», так и тогда, когда служил «временному». В первом случае он упирался в жестокость, с которой не мог помириться; во втором — не мог найти нравственную санкцию для тех услуг, которые
1) Там же, стр. 181—182.
209
он оказывал людям. В обоих случаях он непременно должен был считать себя непоследовательным и слабым в борьбе с соблазнами. И в обоих случаях он должен был тяжело мучиться сознанием своей слабости и непоследовательности. Вот в чем был «пафос» его жизненной трагедии!
Противопоставление «временного» «вечному» означало разрыв нравственности с жизнью; а разрыв нравственности с жизнью роковым образом вел за собой неудовлетворенность, потому что нравственность, оторванная от жизни, так же безнравственна, как и жизнь, утратившая всякое нравственное содержание.
Соблазны, повторяю, если и были, то играли самую незначительную роль. Притом же я еще не знаю, когда Толстой горше упрекал себя в неумении бороться с соблазнами: тогда ли, когда он жил в Ясной Поляне, или же тогда, когда кормил голодающих крестьян.
В брошюре «Какова моя жизнь?» есть строки, заслуживающие полнейшего внимания всех тех, которые хотели бы додуматься до правильной оценки учения Толстого. Вот эти строки:
«Как скоро мне удалось разрушить в своем сознании софизмы мирского учения, так теория слилась с практикой, и действительность моей жизни и жизни всех людей стала ее неизбежным последствием.
«Я понял, что человек, кроме жизни для своего
личного блага, неизбежно должен служить и благу других людей; что если брать
сравнение из мира животных, как это любят делать некоторые люди, защищая насилие и
борьбу борьбой за существование в мире животных, то сравнение
надо брать из животных общественных, как пчелы, и что потому
человек, не говоря уже о вложенной в него любви к ближнему, и разумом,
и природой своей призван служить другим людям и общей человеческой
цели» 1).
На самом деле произошло совершенно обратное тому, что говорит Толстой. Как только ему удалось справиться удовлетворительным для него образом с тем, что он считал софизмом мирского учения, так его теория потеряла всякую связь с практикой, а его представление о жизни утратило всякое действительное содержание.
Толстой советует некоторым людям брать «сравнение из животных общественных». Последуем его совету.
1) «Какова моя жизнь?» гр. Л. Н. Толстого, 1902 г., стр. 137—138.
210
У общественных животных сильно развиты общественные («социальные») чувства. Как они возникли? Они, развились на почве борьбы за физическое существование. Если бы не было этой борьбы, то не было бы и социальных чувств. Если бы — чего боже сохрани! — социальные животные пришли к тому убеждению, что болит зуб или живот, — ну и пускай болит, а мне что за дело; если бы они стали уверять друг друга: лучше тебе быть искусанным бешеной собакой, нежели «через много лет» скончаться, например, от объедения, то «некоторые» люди лишены были бы возможности поучаться их примером, потому что животные общества исчезли бы с лица земли. Таким образом сравнение, сделанное Толстым, говорит против него.
Человек есть живое существо, обладающее известными физиологическими потребностями. Стремление удовлетворить эти потребности вызывает борьбу за существование. Но человек есть общественное животное. Он борется за существование не в одиночку, а группами, — по мере роста производительных сил все более и более обширными. Внутри этих групп возникают отношения, на почве которых создаются правила нравственности, развиваются общественные чувства и стремления людей. То, что, по-видимому, может явиться лишь источником эгоизма, на самом деле порождает, — как результат совместной деятельности, неизменно проходящей через многие поколения как следствие продолжительного и прочного согласования общих усилий, — альтруизм, преданность общему благу, преследование «общечеловеческих» целей. Толстой не мог понять этой диалектики жизни, как не могли понять ее и просветители XVIII столетия, тщетно бившиеся над вопросом о том, откуда взялись нравственные понятия у человека, который есть лишь «чувствующая материя», одаренная первоначально только одним стремлением: жить, избегая страданий. Этот вопрос был разрешен лишь диалектическим материализмом, оставшимся совершенно недоступным для Толстого 1).
Неумение понять указанную диалектику жизни привело Толстого к совершенно несостоятельному в теории противопоставлению «вечного» «временному», «духа» — «телу». А это противопоставление толкнуло его в лабиринт практических противоречий, крайне тяжело отражавшихся на его нравственном состоянии.
1) Говоря о диалектическом материализме, я имею в виду не только то, что было сделано Марксом и его школой. Говоря о развитии общественных чувств у человека и у других животных, Дарвин является глубокомысленным и последовательным диалектическим материалистом. И его пример далеко не одинок.
211
Пример Толстого лишний раз показывает, до какой степени несостоятелен идеализм в деле учения о нравственности.
Читатель помнит, что говорил Толстой о собственности: «Собственность, это — фикция, воображаемое что-то, которое существует только для тех, кто верит Мамону». Раз дано противопоставление «вечного» «временному», «духа» «телу», — из него логически вытекает такой взгляд на собственность. Но мы уже знаем, что доктрина, основанная на этом противопоставлении, далеко не всегда удовлетворяла Толстого. Поэтому совершенно естественно, что у Толстого есть еще другой взгляд на собственность.
Он различает два вида собственности. «Собственность, как она теперь, — зло. Собственность сама по себе, как радость на то, что и чем и как я сделал — добро. И мне стало ясно. Не было ложки, а было полено. Я подумал, потрудился и вырезал ложку. Какое же сомнение в том, что она моя, как гнездо этой птицы — ее гнездо, которым она пользуется когда хочет и как хочет. Собственность же, ограждаемая насилием (городовым с пистолетом), это — зло. Сделай ложку, и ешь ею, и то пока она другому не нужна, — это ясно» 1).
Собственность, ограждаемая насилием, служит источником рабства. Она основывается на эксплуатации человека человеком.
«Рабство есть освобождение себя одними от труда, нужного для удовлетворения своих потребностей, посредством перенесения этого труда на других, и там, где есть человек не работающий, не потому, что на него любовно работают другие, а где он имеет возможность не работать, а заставить других на себя работать, там есть рабство. Там же, где есть, так, как и во всех европейских обществах, люди, пользующиеся трудами тысяч людей и считающие это своим правом, — там есть рабство в страшных размерах» 2).
Правда, в нынешних европейских обществах порабощение одних людей другими не так бросается в глаза вследствие существования денег. Но деньги только скрывают факт порабощения, а не устраняют его.
«Деньги, это — новая страшная форма рабства и так же, как и старая форма рабства личного, развращающая и раба, и рабовладельца, ко только гораздо худшая, потому что она освобождает раба и рабовладельца от их личных человеческих отношений» 3).
1) «Спелые Колосья», стр. 154.
2) «Какова моя
жизнь?», стр. 133.
3) Там же, стр. 134.
212
Если мы сравним это учение о собственности с тем, что писали о ней социалисты-утописты и даже некоторые просветители XVIII века, напр., Бриссо, то не увидим в нем ничего нового, кроме нескольких наивных выражений 1). Но социализм, — как старый, утопический, так и новейший, научный, — не отрицает мирского и временного во имя вечного. Он знает, что вечное существует только во временном. Он не пренебрегает интересами «тела» во имя интересов «духа». Ему хорошо известно, — по крайней мере с тех пор, как он стал наукой, — что «дух» есть функция «тела» и что объявить сознание не зависимым от бытия значит провозгласить невозможность и ненужность контроля сознания над бытием. Короче, точка зрения социализма прямо противоположна точке зрения Толстого.
Почему же Толстой в своем учении о собственности кончает тем, что переходит на социалистическую точку зрения? Опять-таки по той причине, что ему слишком не по себе в бесплодной пустыне квиетизма, в которую ведет его собственное учение.
Лучшие страницы в сочинениях того периода деятельности Толстого, который можно назвать религиозным периодом, посвящены изображению и разоблачению многочисленных физических и нравственных зол, порождаемых собственностью, основанной на эксплуатации одного общественного класса другим. И несомненно, что эти лучшие страницы привлекли к нему горячее сочувствие многих и многих читателей. Пролетариат чтит в Толстом, едва ли не главным образом, автора этих замечательных страниц. Но никогда не следует забывать, что когда Толстой писал эти страницы, он переставал быть толстовцем. Так что пролетариат, может быть сам того не зная, уважает в Толстом не того человека, который учил жизни, а того, который отказывался от своего учения о жизни. И бесспорно, Толстой заслуживал одобрения и уважения за это. Но всегда следует помнить, что едва заходила речь о том, как же устранить те многочисленные физические и нравственные страдания, которые он так хорошо описывал, — и причину которых ему так ясно указали социалисты, — он опять покидал точку зрения «временного» и возвращался в бесплодную пустыню квиетизма. Тогда он опять выдвигал свое настоящее, т. е. им самим придуманное, а не заимствованное у социалистов, учение о собственности, как о чем-то воображаемом, как о фикции, существующей лишь в воображении людей,
1) Великий писатель земли русской был беспомощен, как ребенок, когда речь заходила об экономических вопросах. Это особенно заметно в первых главах его брошюры «Какова моя жизнь?»
213
подчинившихся Мамону 1). Тогда он опять начинал «а разные лады твердить о непротивлении злу и повторять: «Не сердись. Не блуди. Не клянись. Не воюй». И вот почему он, так много заимствовавший у социалистов, справедливо считал себя как нельзя более далеким от них. Он постоянно ставил их на одну доску с попами, которых так не любил в последние десятилетия своей жизни.
В книге «Спелые Колосья» есть небольшая, но чрезвычайно поучительная глава: «Смешение представлений». В ней говорится: «Мы часто обманываемся тем, что, встречаясь с революционерами, думаем, что мы стоим близко — рядом. «Нет государства!» — «Нет государства».— «Нет собственности!» — «Нет собственности». — «Нет неравенства!» — «Нет неравенства» и многое другое. Кажется, все одно и то же. Но разница есть большая и даже нет более далеких от нас людей. Для христианина нет государства, для них нужно уничтожить государство. Для христианина нет собственности, а они сокрушить хотят собственность. Для христианина все равны, а они хотят уничтожить неравенство. Это как два конца несомкнутого кольца. Концы рядом, но более отдалены друг от друга, чем все остальные части кольца. Надо обойти все кольцо для того, чтобы соединить то, что на концах» 2). Здесь ошибочное перемешано с верным. Но ошибочное здесь несущественно, а верное крайне важно.
Так. например, Толстой утверждает, что революционеры стремятся «уничтожить государство». Это верно только в применении к анархистам. Но анархисты составляют ничтожнейшее меньшинство в рядах революционеров нашего времени, если только вообще можно назвать их революционерами, чего я не думаю. Выходит, что утверждение Тол-
1) Учение это давно уже копошилось
в голове Толстого. В 1861 г. его «Холстомер»
так объяснял значение слов: «свой», «мой» и проч. «Значение их такое:
люди руководятся в жизни не делами, а словами. Они любят не столько возможность делать или не делать чего-нибудь,
сколько возможность говорить о
разных предметах условленные между ними слова. Таковые слова, считающиеся важными между ними, суть слова: мой,
моя, мое...» и т. д. (Сочинения гр.
Л. Н. Толстого. Ч. I. Повести и рассказы, Москва 1903, стр. 430). Из этого видно, между прочим, что Толстой был только отчасти прав в своем
рассказе о перевороте, который он пережил в начале 80-х годов.
Изменилось только его настроение, а идеи остались у него старые. И в этом несоответствии старых идей с новым настроением
заключалась еще одна причина его
противоречий и его неудовлетворенности. Впрочем, эта причина второстепенная, производная, в свою очередь
являющаяся следствием коренной
причины, подробно рассмотренной в тексте.
2) «Спелые
Колосья», стр. 69—70.
214
стого неправильно. Неправильно и то его утверждение, что революционеры хотят «сокрушить собственность». Скажу больше: кто привык мыслить ясно и отчетливо, тот даже и не поймет, что значит глагол «сокрушить» в применении к такому общественному учреждению, как собственность. И несомненно, что революционеры наших дней в огромнейшем большинстве своем, — т. е. стать за исключением анархистов, являющихся крайне сомнительными революционерами, — хотят не «сокрушить» собственность, а придать ей новый характер: заменить частную собственность на средства производства — общественною. «Сокрушение» же собственности, — если понимать под ним насильственное уничтожение или порчу ее предметов, — всегда строго осуждалось и осуждается ими, как действие вредное и свидетельствующее о бессознательности людей, его совершающих.
Но это не важно. А в важном Толстой был совершенно прав. Не было и нет
людей, более далеких от него, нежели современные социалисты... Вернее, — тех
из них, которые вполне усвоили себе смысл своих собственных теоретических
взглядов и своих собственных практических стремлений. Нельзя лучше выразиться:
«это как два конца несомкнутого кольца... Надо обойти все кольцо для того,
чтобы соединить то, что на концах». Кто не понимает этого, тот повинен в
смешении представлений.
Многие ли грешат у нас теперь этим грехом,
пусть судит сам читатель 1)...
1) Людям, желающим
избежать этого греха, очень рекомендую прекрасную работу Л. Аксельрод (Ортодокс), «Tolstois Weltanschauung und ihre Entwickelung» von L.
Axelrod, Stuttgart, Verlag von Ferdinand Enke, 1902.